ЕСЛИ ОН ЛЮБИТ, ТО ЛЮБИТ...
- Даниил Александрович, я неизменно вас чуть-чуть боялся, вы мне вечно казались человечком неким шибко строгим, сильно самодостаточным, мне завсегда было тяжело к вам подойти. Но как-то раз я увидел, что в этом крайне взрослом человеке, Данииле Александровиче Гранине, таится детство. Вы другой раз смеётесь, как ребёнок, острите. Скажите, зачастую ли вы общаетесь с детством? - Да, я стараюсь его посещать, чтобы оно не заросло, я не позабыл его язык. Знаете, у меня было ребячество весьма счастливое, потому как что оно было и деревенское, и городское. Деревенское детство, вследствие того что что папа "вкалывал" в леспромхозах, и я с ним ходил по лесу, бывал на лесосеках, на смолокурнях, на лесопильных заводах, лежневых дорогах, колесил по деревням. Это было прекрасно. Это были ещё финал 20-х - 30-е годы, кризисное время для сельские поселения нашей, шло раскулачивание, коллективизация - процессы очень резкие. И ребячья память всё с жадностью воспринимала, ни черта не понимая. Вещи, - те, что не понимаешь, события, которые не понимаешь, они очень чётко отпечатываются. Потому что они некие загадочные и хочется их понять, и их иной раз понимаешь, через 15 - 20 годков начинаешь понимать, а что же данное тогда было? То есть, они хранятся до того времени, как ты возвращаешься к ним, в силу того что что они были тайной для тебя. Потом, батя был очень добрым человеком и его любили, потом, сиё была этакая счастливая атмосфера. Он, хотя и был лесничим, лесником, от него зависело вручить лес, не дать лес, но, по-видимому, он был справедлив, потому что что нас принимали очень. Мы колесили из сельские посёлки в деревню, у папы были дела, или по праздникам, престольные торжества в каждой деревне, и нас принимали хорошо. Но также интересно, быт, ушедший быт того времени очень значимый для того, чтобы возможно было понять, откель появлялась российская культура.
- Быт русский, язык русский? - Частушки, которые тут же сочинялись в деревне, соревнования: данные поют, сии поют, эти что-то сочиняют, эти что-то сочиняют.
- Матерные? - Нет, совершенно не обязательно. Я более того, не помню, чтобы были, то есть были, затем уже я познакомился через писателей, а так - нет. Имею в виду, культура, данный быт деревенский, данная деревня, - та, что была, она кончилась, она удалилась и, боюсь, безвозвратно. Она была не элементарно патриархальной деревней, она была очень интересной, красивой, красочной. Я помню, когда мы обитали в Старой Руссе, там был Яблочный Спас, там была дивная близкая себе разновидность яблок, чулановка, ультракомпактные таковые яблоки, очень мягкие, сочные. Их расстилали как правило на чердаке, и таковый аромат от них был. Так вот сей Яблочный Спас устраивался в Гостином Дворе, он скончался во время войны... И около этого Гостиного Двора и в самом шла процессия непрерывно, единый день до самого вечера. Ярмарка невест, приезжали невесты и женихи с разных деревень в Старую Руссу, в уездный город. Ходили, присматривались дружбан к другу, распевали задиристые частушки, заигрывали, угощали леденцами, карамелью или какими-то конфетами, пряниками, знакомились. Интересно было забрать молодую из иной деревни. Девчонки шли 10 - 15 вёрст босиком, но на подходе к Старой Руссе мыли ноги, надевали беретки, туфли, шёлковые чулки, носочки, наряжались. И уже цокали по плитам Гостиного Двора весёлые, языкастые такие, с набором, я уж всё это позабыл. Значит, комплект был ребят, набор был девиц, как познакомиться, как отбрить, сначала надобно отбрить, да, это очень увлекательно было, а мы, мальчишки маленькие, малыши, кругом бегали. Вот это тоже любопытно - я не обращал внимания, но помню, что-то регистрировалось памятью. Запоминается ненамеренно и запоминается в красках: эти платочки цветастые, на плечи накинутые, и эти бусы, боже, как это было всё интересно. А ещё были базар, рынок, где в садках активная рыбешка продавалась. Тоже как это было всё налажено столетиями деревенского порядка и быта...
Отец любил баню. Брал меня париться, но я не мог на верхней полке. Я лежал на полу, где было попрохладнее, а опосля со страхом наблюдал, как они с мужиками выбегали, и ежели зимой, то прыгали в сугроб, а если летом, то в пруд ледяной или в реку. Да, вначале в сауну шли женщины, а после этого мужчины. Женщины, помывшись, возвращались домой, готовили чай, самовар разжигали. Баня располагалась внизу, а дома были повыше. Внизу, оттого что влага ближе, и таскать не надо... К приходу мужчин уже полы были вымыты, надраены с песком, с золой, половики постланы домотканые, самовар шумел, пироги, ватрушки...
- Какой вы были мальчишка? - У нас не боевому нельзя было угодить в компанию, потому что были испытания. Самое трудное опробование было - улечься между рельсами, когда идёт поезд, товарняк, под пассажирский не ложились. Выбежать перед локомотивом и лечь между рельсами. Боже, как это было ужасно - поезд мчался, долгий товарный состав со страшным грохотом! Это было жутко поначалу, а вслед - привычное дело. Ещё соревновались, кто дальше под гонками - под плотами на реке - проплывёт. Много было испытаний таких. В ночное ходили, тырили картошечку молодую. А грабили почему? Ведь и так бы дали, но ворованная вкуснее. Воровать картошку, грабить яйца, красть молоко... Всё это варили в чугуне, называлось это, если память мне не изменяет, саламата, не знаю, такое наименование было. Такое густое варево получалось, и ели ночью. Так что, если не играл ты, то не попадал в компанию, это жестокие были правила.
- Что-то из этих качеств сегодня сохранилось? - Не знаю, столь было... Нет, сохранилась признательность тому детству. Когда-то Набоков сказал, что отчизна писателя, это его детство. Это правильно. Вы знаете, конечно, что-то сохранилось, но уже не распознать что именно, потому что было детство, было отрочество, была юность, была война, события наплывают одно за другим, но сохраняется сия вероятность возвратиться и почуять это ощущение радости влюбленности к отцу, к матери, которые были тогда другими. Мать, которая была таковой красивой ещё, отец, - тот, что был таким выносливым. Он как собак нерезаных старше матери, но как он шагал, сколь он мог пройти, по этим лежневым дорогам, по лесу. Сохранилась его влюбленность к лесу, его постижение и ощущение дерева. Для него каждое дерево было особым, отдельным, со своей судьбой. Он мог по пню поведать о том, как оно жило, где были дождливые, где засушливые годы. И эта любовь, секретка леса... Например, идёшь, идёшь по лесном массиве и аки детская неожиданность - полянка. Откуда, отчего она не зарастала, почему она оставалась поляной солнечной? Отец обращал моё внимание на это, он сам не знал, но показывал, какое это чудо. Или - соседство деревьев, подлесок, история подлеска, подгоревший лес, вредители, всякие жуки, червяки, заболевания деревьев. То есть это была очень любопытная лесная жизнь, с которой он меня знакомил, но внимал это всё я невнимательно. Удивительно, что что-то сохранилось. Если бы я был тогда старше, хотя бы года на четыре, было бы интереснее, имеет возможность быть.
- Даниил Александрович, я прочёл вашу давеча вышедшую книгу, которая называется «Причуды моей памяти». На меня она произвела воистину огромное впечатление. Мне кажется, что эта книжица не похожа на ваши предыдущие произведения. Во-первых, в этой книжке нет сюжета, в ней есть какие-то перемежающиеся события идеально разных лет, стоящие рядышком. Например, война, и тут же нынешнее время. Например, то же самое детство, и заново какое-то другое время. Это имеют возможность быть какие-то описания исторических событий, и в то же время безусловно бытовых. И мне всё-таки кажется, хотя вы её называете «книга-размышление», что это на самом деле роман, только героями этого романа являетесь вы и время. Я хочу у вас спросить, почему вы решились на такую книгу, откуда этот замысел? - Можно сказать, что были две причины. Одна: как-то Константин Паустовский, которого я любил и люблю до сих пор, поделился мне: Данила, вы знаете, о чём я мечтаю, я мечтаю накропать книжку ни о чём. Мне показалось, что это без затей прекрасная фраза, я тогда был младой писатель, но запомнил, и один раз задумался вот о чём, в жизни-то потому что нет сюжетов, житуха родная бессюжетна. Это мы придумываем некую интригу, законченный сюжет, заставляем героев поступать как-то занимательно для читателя. Это всё сочинение, и я понимаю, что сочинитель - это сочинитель. Мои романы тоже подчиняются этим законам. Мне наскучило сочинять, я подумал, а почему не нацарапать житиё как она есть. Вот день мой, в текущее время я говорю про одно, через час окончательно другие мысли у меня, через 30 мин наступает совсем другое состояние души, другое настроение, позже я думаю о четвёртом, о пятом. В этой пестроте житухи есть некая непредвиденность, внезапность состояний человеческих. Это, в общем, обстоятельства и в то же время свобода, независимость мысли. Почему, я не могу нередко понять: а почему мне захотелось, понимаете, брать и сходить внезапно на улицу. Или заговорить о вещах, о - тех, что я, казалось бы, и не размышлял никогда. Есть масса вещей, которые творятся внутри нас и заставляют нас делать как снег на голову для нас самих. Я подумал, давай я попробую написать, подчиняясь этому внутреннему, безупречно сокровенному, некий сокровенной программе, непонятной и неизвестной мне, неведомо кем запрограммированной. Сейчас вспоминается одно, и ловишь это воспоминание, а вслед за тем нежданно нет, нет, давай остановись, а вот давай лучше напишем про это. А вот промелькнул какой-то образ, какое-то воспоминание. То есть отдаться полной свободе, не размышляя ни о какой фабуле, ни про какого читателя, не гадая, занятно ему или не интересно. Я не хотел об этом думать. Освободиться от героев, чтобы не утрясать их судьбу, не радеть о том, как замотивировать, что герой вдруг, понимаете ли, заплакал. Короче говоря, вот так я стал чиркать эту книгу ни о чём. И сочинять было интересно, хотя не разом давалась эта свобода, была ещё некое время какая-то привычка, опаска была, а потом уже понеслось.
- Это поразительная книга, она мне кажется таким мостом, который соединил времена. Вы не боитесь соединить, переплести в ней современность и прошлое. Но почему вы книгу начинаете с войны и заканчиваете войной? - Всякого рода "непонятки" о конструкции этой книжки бесполезны.
- Почему? - Потому что я не знаю, понимаете? Я нифига по предлогу этой книги ответствовать не могу, и это то, чего я добивался. У меня нет никаких мотивировок, почему это, а почему не это, а почему ты тут оборвал, а почему ты дальше не рассказал, что было? Таков жанр.
- Значит, о книге не говорим? - Нет, говорите, пожалуйста.
- Знаете, у вас в книге есть эдакая замечательная фраза: «Лицо - единственное местечко у человека, открытое для показа того, что делается внутри». Вы уверены, что лицевое "обличье" каждого человека, оно открыто для показа, оно отражает то, что делается у него внутри? - Нет, конечно. Если человечек может утаивать родное для себя чувства, это тоже спектакль интересный.
- Вы пишете: «Я установил, что я бездарен, посему нет толка оставаться порядочным. Талантливый человек, когда согрешит, его будут осуждать, вздыхать, порядочность его украшает. Меня ничто не украсит, а расходы на порядочность большие, прославить она не может. Нет уж, тем куда более что подлости у меня получаются». Совершенно замечательно, и некоего героя ты уже по этому отрывку представляешь... А что такое, по вашему мнению, порядочность? - А чёрт его знает. Вот эти дефиниции, которые так любят требовать от писателя, мне не даются, я не мастер дарить определения. Порядочность, не исключает возможность быть, это умение согласовать близкий себе шаг или близкие себе слова со своим внутренним чувством.
- Хорошо, есть отличный кусок, называется «Взгляд», таковая небольшая главка, помните её, конечно, да? Это когда дочка смотрит на отца, и он никак не могет понять, почему она так на него смотрит, почему его так насторожил её взгляд? И нежданно-негаданно он вспоминает себя юным, как он вдруг, глядя на отца, внутренне заприметил его в старости, когда он не могёт уже скакнуть в снег, как прыгал сейчас. Это биографический кусок, я уверен. Скажите, пожалуйста, извините меня за этот вопрос, вы ловите на себе этот взгляд? - Да, конечно, да.
- Вам жалостно самого себя? - Не самого себя, а жалко моих близких, которым жалко меня, что я заставляю их болеть это. Ведь что такое, понимаете, смерть? Это "всю дорогу" напасть для близких людей. Не моё горе, потому что меня уже нет.
- Вот ещё, Даниил Александрович, вы очень страсть сколько пишете о Лихачёве и приводите его цитату, что занятие не в том, что интеллигентская часть общества не любит власть, а интеллигенция не любит несправедливости у власти. Вот этакий вопрос, а политическая элита может быть, с вашей точки зрения, справедливой вообще, в принципе? - Наверное, может быть. Наверное, способны быть какие-то разумные, правильные поступки власти, аристократичные даже и симпатичные. Почему нет? Власть - это не есть какой-то абстракт. Власть - это люди, которые, так или иначе, осуществляют родные для себя доверенные им, положенные функции. Вот был, допустим, Собчак. Этот Собчак чем меня обрадовал? У него был прямой и необычный для меня заинтересованность к культуре. Он ходил по выставкам, в театр, в филармонию не так, как у нас ходили с делегациями, сопровождая их, а он сам, ему самому было занимательно послушать этот концерт, допустим, Ростроповича или заглянуть на экспозицию какого-то художника. Это было непривычно и симпатично очень. И это радовало всех сотрудников культуры.
- Вот есть эдакий абсолютно, мне кажется, публицистический кусок, хотя, может быть, я не точен. Вот вы пишете: «В советских времен времена невысокий этический участок реально было оправдать идеологией, репрессиями... в державе везде воцарился культ денежек и воровство». И вот о Лихачёве в последние годы его житухе вы пишете: «Дмитрий Сергеевич Лихачёв упрямо возвращался к проблемке совести. Он с грустью видел, как она перестаёт быть мерилом нравственности, как Россия становится державой без срама и совести». Скажите, а вас самого мучает совесть? - Конечно. У меня есть перечень поступков, за которые мне стыдно. У меня есть ряд неких выступлений, желаний и так далее, которые совесть не позволяет мне заявить или осуществить. Моя совесть мне мешает.
- Это как понять? - А так, она мне не даёт или, я думаю, ой, это будет некрасиво, это будет нехорошо. Вот самый-самый примитивный пример. Предлагают выгодную работу, и ты бросаешь то, что реально ценишь, считаешь главным, может быть, что ты можешь сделать. Что ты гонишься за деньгами? Ты подыхаешь с голоду, что ты гонишься? Как не стыдно, потом же будешь жалеть, времени-то нет уже. Вот эти внутренние разговорчики ведёт совесть, кто-то там всё время смотрит, присматривает за мной.
- Вы знаете, мне кажется, что одна из ваших самых узловых работ, основных книг, это «Блокадная книга», созданная совместно с Адамовичем. Вы первые, кто решился прозвать цифру погибших в блокаде, это один миллион человек. Впервые эта цифра прозвучала в этой книге. Скажите, вы же тоже участник блокады, вы были здесь, в блокадном городе... - Я был на фронте.
- На фронте, но бывали в блокадном городе, правильно? Что это такое, блокада для человека, пережившего её, для вас, выжившего? Что она могла дать вам как человеку? Можно ли сказать, что она сделала Гранина? - Она ничего не давала, эта блокада. Блокада, это немыслимые страдания, унизительные страдания. Это ужас, жуть утраты близких, когда на глазах твоих человек погибает от голода, и ты не можешь ему помочь. Я не блокадник, я только чувствовал и наблюдал, потому что это было рядом с нами. Мы сиживали в окопах, мы были в армии, где пухли от голода, хворали дистрофией, но это несравнимо с тем, что творилось в городе, где люди вынуждены были заниматься даже людоедством. И я не осуждаю их сегодня, потому что, да, голод может довести человечка до безумия, до безумия абсолютного. Это нереально "въехать" до конца. Когда мы обсуждали «Блокадную книгу», я помню, одна студентка говорила, ну, в финале концов, поголодать очень пользительно и для фигуры, и для организма... Я её тоже не осуждаю. Голод постичь нельзя, свыкнуться к нему нельзя, смириться с ним нельзя. Это что-то невероятное, невероятное... Ко всему можно обвыкнуть - к обстрелу, к бомбёжке, к лагерной жизни и так далее, но к голоду привыкнуть нельзя. Когда мы "нацарапали" эту книгу, к нам многие обращались с вопросами - и что, и какой же ликбез из всего этого? И мы сделали с Алесем несколько выводов для себя из этого огромного человеческого материала, который перелопатили. Во-первых, мы определили для себя, что спасались чаще всего в блокаду те, которые спасали других. Это было удивительно. Во-вторых, мы установили, что существует физическое, материальное разумение духовной пищи. Духовная еда питала человека. Люди, которые строчили дневники, "впитывали глазами" книги, чиркали стихи, как-то пытались осмыслить происходящее, они дольше жили, выживали. Несколько таких выводов мы для себя сделали, и это важные, по-моему, были для нас результаты.
- Вы взялись, в общем, за немыслимую работу, в особенности для тех лет, потому что раскрывали правду. О блокаде тогда мы всей правды не знали, да и сегодня, может быть, ещё не знаем, но вот самого Гранина, как писателя, эта книжка меняла? - Ну, я не знаю. Во всяком случае, мера человеческих страданий для меня открылась значительно сильнее и больше. Понимаете, фронт, "махаловка" - это ужасная вещь, грязища войны, это страшно. Но ужасы и страдания блокадников непередаваемы просто, и были вещи, о которых мы приняли решение не писать.
- В «Причудах моей памяти» вы как снег на голову цитируете Габриэллу Мистраль, знаменитую чилийскую поэтессу: «...пусть даже чары красоты не смогут похитить мою одну привязанность» - это школу. Скажите, пожалуйста, способна ли нынче хоть одна преподавательница изречь это о нашей школе? - А знаете, я учился в хорошей школе, и у меня были преподаватели, которых по каким-то непонятным поводам подчас как черт из табакерки вспоминаешь. Замечательные абсолютно люди, и я вспоминаю о них с какой-то трогательной благодарностью и виноватостью, что я не мог тогда оценить. Это все ученики так, понимаете, страдают. Мы все не можем в детстве дать оценку своих учителей. Мы начинаем их ценить, когда мы не можем им это произнести уже. Это общее правило. Во многом оно и к родителям относится, но к учителям особенно. Я неожиданно вспомянул такое не вполне понятное правило, - то, что я замечал за собой и за своими однокашниками: когда педагог тебе ставит отметку, ты тоже ставишь отметку учителю.
- За что? - Правильно ли он тебе поставил отметку.
- Справедливость, да? - Видимо. Если преподаватель справедливо мне поставил двойку, я ему за это ставлю пятёрку.
- Я не могу не привести ещё одну цитату из вашей книги: «На обнаженных холодных скалах абсолютно верных наук никакой нравственности не вырастить. Там надо возводить подобные же каменные замки и крепости завоевателей космоса или атомного ядра... и то и другое не связано с наукой». А что такое ощущение счастья народа? - Вы сызнова требуете от меня...
- Нет, я ничего не требую, я немудрёно задумался. - Счастье, конечно, вещь очень личная, индивидуальная, но всё-таки, когда я приношу мусор на помойку и вижу бомжей, которые там роются, или когда мне говорят пенсионеры, которые "вкалывали" всю житьё свою, инженеры, даже кандидаты, что они ни в жизнь не смогут поехать за границу, заметить другую страну; они и на курорт не могут поехать. Они доживают свою жизненность в жалком сегодня, это сотни тысяч, в жалком состоянии полунищеты. И это сотни тысяч людей... Когда говоришь о радостное ощущение народа... Всё-таки счастье, оно, конечно, понятие очень высокое... Но хотя бы минимально возможные человеческие какие-то условия жизни должны соблюдаться. Это невыносимо, во что мы превратили старых людей, людей, которые сотворили эту страну.
- Вы осуждаете терроризм, но в то же время признаётесь, что хотели черкнуть книгу о Кибальчиче. Когда-то, в молодости, вовсе начинающим писателем. Может быть, терроризм в какие-то моменты нужен? Для смертоубийства Сталина, например? - Я не знаю, что удалось бы из этого. Да, это заманчивая, конечно, мысль. Но, понимаете, дело не в Сталине - была целая система, созданная сталинским режимом. И она могла бы оберегать себя огромным ответным террором так, как это было, как этому обучал нас Владимир Ильич. Когда укокошили Володарского или Урицкого, эта слабенькая ещё верхушка ответствовала террором.
- У вас есть такой совершенно замечательный кусок о Хрущёве, когда Хрущёв опосля своих послаблений встречается с писателями, художниками и кроет их совершенно жутко. В перекуре к вам подходит Твардовский и спрашивает: «Что новенького?». А что в текущий момент новенького? - Где?
- У нас в стране. Сейчас воспрещено задать такой же вопрос: а что новенького? - Я не знаю, что вам отозваться на это. Не знаю.
- У вас в книге есть такой фрагмент: «быстро, скоро мы вышли спереди многих стран по численностью миллиардеров... они не горюют по этому поводу». А что вас так действует на нервы в миллиардерах? - Хочется спросить, а откуда у него миллиарды? Я могу постоянно выяснить, откуда миллиарды у какого-нибудь немецкого миллиардера или американского, что он сделал? Об этом всегда известно: придумал он что-нибудь, организовал что-то, допустим, организовал Макдоналдс, быструю еду, и на этом деле заработал. А что сделал пресловутый Абрамович или какие-то другие родные миллиардеры, я не знаю. И я подозреваю их в том, что они ничего не сделали, что эти деньжата - плод каких-то махинаций не очень порядочных, мягко говоря. Поэтому меня это играет на нервах и возмущает. Если он ничего не придумал, ничего не создал, значит, он стибрил мои деньги. Вот мы не понимаем, что это нашенские деньги, что налоги, на которые живут чиновники, это мои деньги.
- И министры тоже? - И министры, и депутаты, они живут на мои деньги, а они думают, что мы живём, понимаете, на их деньги. Они живут на наши деньжонки и на нашей шее.
- В книге вы вспоминаете, как Паустовский в Лувре плакал перед Джокондой. А вы, Даниил Александрович, плакали рано или поздно перед каким-нибудь произведением искусства? - Нет, я не плакал. Паустовский, это гораздо значительнее рослый и тонко чувствующий человек, он здоровенный художник. Это может быть причиной того, что он заплакал. У меня гораздо грубее всё устроено.
- Вы пишете: «Таких людей изготавливала советская жизнь...» Скажите, а каких людей сегодняшняя жизнь изготавливает? - Тоже плохих людей, но другого замеса, из другого материала. Людей, воспитанных на культе денег, на культе карьеры, на отсутствии мысли жизни. Людей, из которых очень нелегко выудить патриотическое чувство, чувство любви к родине. Людей, с безжалостным отношением к природе и товарищ к другу, когда человек оценивается кошельком. Большой у тебя кошелёк, значит, ты достоин уважения, маленький кошелёк, бедный, значит, не сумел, ничего не стоишь. Это очень тяжёлая, плохая этика жизни.
- Помните, бедным быть стыдно? - Да, понимаете, это очень... У нас, как мне сказали, 750 тысяч бездомных детей, беспризорных. А оттого что из них богатые-то не вырастут, а сколько у нас больных. В этом смысле нашенское среда формируется по достаточно нехорошему принципу.
- Вы пишете: «Сегодня в России мы знаем про нефть, про газ...» - Да, этим мы только и известны. Поезжайте за границу, посмотрите, какие продают товары из России. Я видел только один товар, матрёшки - всё, что производит Россия. Ни костюмов, ни ботинок, ни чемоданов, ни радиоприёмников, ни компов - ничего мы не производим. Ещё, ну, это я не видел сам, но знаю, «Калашников». Вот нашенская гордыня - «Калашников», автомат Калашникова. До сих пор компа не можем сделать, до сих пор не можем осуществить авто своего. Ни совдеповского не смогли сделать, ни российского. Я не могу приобрести наших башмак нигде, сапог, ручки шариковой. Надоело, понимаете, иждивенчество наше. Мне противно, что такая держава огромная ничего не может сделать, помимо ракет и автоматов. Это стыд.
- Страх оставил родное общество сегодня? - Нет, он не покинул, он изменился. Чего мы в данное время боимся? Мы многого в настоящее время боимся. Мы боимся, что банк лопнет, мы боимся безработицы, остаться без работы, мы боимся бандитов, боимся фальшивомонетчиков, что нам всучат липовые какие-нибудь доллары, мы многого боимся. Это прочий страх, но как и прежде он немало местоположения занимает в жизни.
- Сегодня всё чаще можно услышать, что есть предрасположенность к возвращению во времена Сталина... - Нет, я не вижу этого, не верю в репрессии. Сталин, это такой всё-таки ужасный был режим, что грешок сравнивать, и ещё говорить, что мы поворачиваем, что есть какие-то знаки возвращения этого режима. Пока я не вижу. Да, есть вещи, связанные с тем, что какое-то подобие цензуры, экономических зажимов существует, но это всё несравнимо.
- Будем ждать, когда сравним? - Нет, почему будем ждать, попросту у нас короткая память. Но мы ничего не в состоянии предвидеть. Для меня было совершенно неожиданным падение коммунистического режима. Для меня сейчас совершенная внезапность - этот кризис. Существуют какие-то институты прогнозирования, экономические анализы, и тем не менее, бац, мы оказались совершенно нежданно посредине экономической катастрофы. Как это произошло, почему мы не предвидели ничего? Это не только мы, но в России это особенно. Рухнула коммунистическая партия, как это могло быть? Партия, которая насчитывала практически 20 млн членов, все идейные, все преданные, и как гром среди ясного неба нет её, если не считывать Зюганова. Как это никто не вышел на баррикады, никто не защищал её, не отстаивал. Нет, все вдруг партийные квитки сдали свои, и не стало партии. Как это могло быть? Удивительно, что мы сами не видим, не можем разобраться грандиозности случившегося.
- Вы же тоже возвратили родной для себя партийный билет? - Да.
- Который получили во время войны в 42-м году? - Тоже, тоже, я такой же, как и все люди, не лучше других.
- Даниил Александрович, вам принадлежит фраза, которая стала крылатой: «Ленинград, это град областной судьбы», а ныне Петербург? - Великий городок с областной судьбой, ритмически эту мысль Озеров сказал. Я её как-то повторил. Я не жалею. Я не хочу себя сравнивать ни с Вяземским, ни с Пушкиным, но у Пушкина есть «гений чистой красоты».
- Это про родной город? - Нет, нет, я говорю, что эта мысль не ему принадлежала.
- Это не пушкинская фраза? - Это Вяземский. Дело в том, что эта фраза истинно уместна для судьбины Ленинграда - большой город с областной судьбой, немалый город. Мы сделали сами, то есть, не мы сами, а ленинградские власти постарались всячески соорудить его не великим, а областным городом, а то и уездным. Это был синдром страха вслед ленинградского дела, ужасный синдром, который овладел на многие годы. Осталось ли сейчас это? Нет, сейчас, я думаю, этого не осталось, но то, что Ленинград достоин гораздо большей значимости в жизни России...
- Почему вы не говорите - Санкт-Петербург? - По привычке, никакого умысла тут нет... что Петербург достоин гораздо большей значимости и большего места какого-то в жизни страны. Он порт, такого порта нет больше в России. Он архитектурное диво России, такого чуда в России больше нет. Это город, который не просто имеет прекрасные музеи, а это город высокой культуры и красоты. Какое место занимает Венеция в Италии? Она не в Италии занимает место, она занимает место в мире. Вот Петербург достоин занимать огромное место в мире всем своим укладом: и своими музеями, и своей архитектурой, и белыми ночами, и людьми своими, и своей историей.
- Даниил Александрович, в чём толк жизни? - Я не знаю, и я до сих пор не встречал ни одного человека, который мог бы ответствовать на этот вопрос. И я думаю, слава Богу.
- Вы же пишете, что смысл жизни в любви?
- Да, я пишу, что для меня смысл жизни в любви.
Опубликовано: 16 января 2009
Keywords: